При каждом требовании ее Авдотья Карповна, из угождения мужу и большею частью против собственного желания, восклицала:
— Как это можно!
— Нет! нет! — прерывал Артамон Ильич, пораженный в самое сердце несообразным желанием дочери, — что ты, Авдотья Карповна? Отчего же и не сделать ей удовольствия?
Худого нет…
И удовольствие делалось с общего согласия. Наивные супруги начали конфузиться друг друга и хотели взаимным угождением прикрыть свою наготу, словно листком. Благодаря этой добродушной стыдливости все требования "образованности", проявлявшиеся в Олимпиаде, удовлетворялись вполне.
Этому, кроме того, много способствовала безграничная любовь к дочери, которую они не решались огорчить. Таким образом, Олимпиада Артамоновна, смертельно тосковавшая в доме родителей, все время по окончании курса проводила в одном "барском" семействе, где была ее подруга по пансиону. Артамон Ильич знал, что семейство это принадлежит к числу разорявшихся дворян, еле дышащих на последние крохи, но всетаки сам провожал дочь свою туда на вечера "с танцами", так как разорявшееся семейство при малейшей возможности вздохнуть тотчас же задавало балы и разные затеи. Балы эти и другие прихоти Олимпиады Артамоновны повели за собой невероятные для супругов расходы. Явилась надобность в платьях, лентах. Целые дни в доме Претерпеевых шла кройка материй и шитье нарядов; растеряевская портниха, или, как ее здесь называют, "модница", имела здесь полный простор для своей деятельности. Все это вконец измучило обоих супругов.
Артамон Ильич потерял всякое соображение, Авдотья Карповна — всякую расторопность; она как-то осовела и целые дни еле передвигала ноги, будто только что вышла из жаркой бани.
В таком парализованном состоянии супруги опростоволосились до того, что, по желанию Олимпиады Артамоновны, устроили в своем крошечном жилище званый вечер, ибо этого требовало "приличие", как справедливо заметила дочь. Услыхав предложение о бале, Авдотья Карповна подумала про себя, что, в самом деле, надо же отплатить господам за их радушие к дочери, но под влиянием побледневшего лица Артамона Ильича воскликнула:
— Что ты! Что ты! Где нам балы задавать… Вот еще, господи!
— Нет, нет! — восклицал Артамон Ильич, посоловевший от этой затеи… — Отчего же? Мы, слава богу, не нищие!
И, в доказательство своих слов, он бросился в лавку за покупками, дрожа всем телом.
— Вот как у вас нонче, Артамон Ильич! — сказал ему лавочник. — Бал!
— Голубчик! — почти со слезами прервал его Артамон Ильич. — Не говори!
Во все время "бала" Артамон Ильич и Авдотья Карповна походили на каких-то истуканов с оловянными глазами; Артамон Ильич дошел даже до того, что когда кто-то из молодых людей пожелал закурить папироску и попросил огонька, он не двинулся с места и страшно испугался. Но когда забренчало фортепиано и начались танцы, Артамон Ильич очнулся: на физиономиях кавалеров и в их поступках он заметил что-то нехорошее; он видел, как кавалер, взявший Олимпиаду на польку, подмигивал соседу и старался половчее обхватить талию своей дамы; он видел, как в ответ на это другой кавалер многозначительно покашливал и слегка поддакивал ему утвердительным кивком головы. Иногда Артамон Ильич, словно в забывчивости, делал шаг по направлению к танцующим, чтобы остановить дочь, повисшую на руке кавалера, но мысль, что эти кавалеры и все эти благородные барышни будут смеяться потом над Олимпиадой, останавливала его, и он снова тащился в угол. В другой раз он инстинктивно отправился в сад, куда перед тем скрылась Олимпиада с кавалером. Но едва он сделал шаг, едва услышал издали веселый разговор дочери, как ноги его почему-то не пошли дальше. Как он проклинал этого негодного кавалера!.. Наконец, когда дочь его сердито крикнула: "Это что за новости?", Артамон Ильич бросился к беседке и хотел оборвать кавалера, но почему-то только кашлянул и поспешил уйти.
Рано ли, поздно ли, а все эти увеселения кончились. Олимпиаде Артамоновне пришлось жить исключительно в доме родительском, и она действительно страшно скучала. Гнев ее возбуждало все, начиная от захолустья, где жили они, до кривого зеркала, в котором самое ангельское лицо превращалось в лицо сатаны. Кроме того, Олимпиаду Артамоновну мучило то, что после разлуки с "высшим" обществом ей решительно негде было показать себя и своих нарядов: единственный пункт, где собиралось общество, была церковь, но кого же приходилось ей встречать здесь: мастеровых, сапожников, мещан, чиновников с запахом водки и с небритыми бородами.
Она одна по целым дням сидела дома, и ей не с кем было слова сказать…
— Отвращение! — с сердцем говорила она.
Артамон Ильич безмолвствовал.
Прошло три года; подросли другие три дочери, образование которых было возложено на Олимпиаду Артамоновну и которые, вследствие этого, не знали ровно ничего; они позаимствовали у сестры только манеру надувать губы, весьма выразительно говорить: "атвращение", и начали выступать против родителей с собственными протестами, пользуясь тем, что протесты сестры переносят родители беспрекословно. По примеру сестры, они роптали насчет складок и т. п. Авдотья Карповна, не считая их образованными, пробовала было прикрикнуть на них
— Вы-то что? вам-то какого еще рожна недостает? — сердилась она.
— Маменька! Это что такое? — вступалась Олимпиада. — Так только на горничных можно кричать… Мы не горничные!
Авдотья Карповна замолкла. Протесты, таким образом, повалились на стариков градом со всех сторон… Года через два-три они уже сводились, к счастию, на одно только требование "жениха". В недовольных физиономиях дочерей родители явственно читали это требование: даже Олимпиада Артамоновна, кажется, не прочь была в настоящую минуту от посещений хотя бы и растеряевского кавалера.